Абрамов пелагея и алька. Пелагея (Абрамов)

Много произведений создал русский писатель Ф.А. Абрамов: «Пелагея» (краткое содержание повести можно прочитать в этой статье), «Пути-перепутья», «Женщина в песках» и другие. В каждом из этих произведений автор размышляет о нелегкой судьбе простого человека из народа.

Более подробно рассмотрим повесть «Пелагея».

Простая жизнь

Внешне жизнь главной героини однообразна. Она наполнена трудом, заботами о близких. Пелагея живет с мужем и дочерью, которая только оканчивает школу. Работает в пекарне. Муж ее болеет, поэтому вся домашняя работа лежит на ее плечах.

Пелагея должна и по хозяйству всю работу выполнять, и за дочерью следить, и за мужем ухаживать, и хлеб печь.

Все ее дни наполнены этим трудом.

Дочь не радует женщину. Она отказывается ей помогать по хозяйству, деревенская жизнь ее тяготит, а нравятся развлечения и общение с подругами и молодыми людьми.

Вот основная сюжетная линия повести Ф.А. Абрамова «Пелагея», краткое содержание которой мы рассмотрели.

Итог жизни Пелагеи Амосовой так же печален, как и судьба ее мужа. Ее ждет ранняя смерть. Причин такого печального финала судьбы этой деревенской женщины много.

Ф.А. Абрамов «Пелагея»: главные герои и сюжетная линия

Пелагея Амосова лишается всего, чем жила. Ее муж заболевает еще сильнее и в конце концов умирает. Дочка исчезает из дома. По всей видимости, девушка влюбляется в молодого офицера и уезжает с ним в город, матери она не пишет, общаться с ней как-то иначе не желает.

Лето. В последний раз главная героиня Аля Амосова была в родной деревне Летовке в прошлом году, на похоронах матери. Теперь она хотела как можно больше узнать о новостях от тётки Анисьи и Мани, которых приехала навестить. Они рассказали ей о главном - строительстве нового клуба и замужестве Алькиной подружки.

Аля пару лет назад переехала в город и работала в столовой официанткой, куда её устроил Аркадий Семенович. Неплохо зарабатывала и начальника хвалила. Она рассказала, что больше не живет со своим кавалером Владиславом Сергеевичем. Узнала, что он платит алименты и поняла, что материально не сможет их обеспечивать.

Алька настолько соскучилась по родной деревне, что захотела испытать все прелести сразу: и в баньке помыться, и побывать за дорогой, у черемухового куста, возле которого она, бывало, с отцом поджидала возвращавшуюся с пекарни усталую мать; и на лугу под горой, где все утро заливалась сенокосилка; и у реки...

Во время прогулки Алька встретила своих знакомых: не сразу узнавшую её соседку, Пеку Каменного на машине, о которой тот долго мечтал; разыграла свою учительницу Евлампию Никифоровну, зашла в почти достроенный новый клуб, где ей всё очень понравилось. Встретилась с подружками, помогла им косить сено, а потом весело и с визгами купалась в реке. Алька была безумно рада вернуться в родную для неё деревенскую атмосферу.

Дома за обедом Аля обсуждала с собравшимися в тёткином доме старухами все подряд: пенсии, иконы, ягоды, пользу живой воды... Потом пошли с Анисьей по ягоды. В лесу особый запах листвы напомнил Але покойную мать и навеял грусть... Но выйдя на дорогу, она снова встретила Пеку и, разгово­рившись с ним, отвлеклась от воспоминаний о матери. Вернувшись с прогулки, Алька встретила старуху Христофоровну. Та рассказала, что тропу к реке переименовали Паладьиной тропой в честь Алиной матери. Труженицей она была еще той - никто столько не прошел по этой тропе, сколько она. Дойдя до пекарни, где работала мать, Алька опять загрустила, ведь пекарня эта и довела мать до гроба. Она стояла и ждала, что вот-вот в окне появится её мать. Но этого не произошло, и Аля направилась к местному магазину.

Магазины были страстью девушки. Там она встретила Серёжу, по которому ещё не так давно вздыхала. Он был пьян. Поболтав с продавщицей Настей, Аля пошла дальше. Из головы не выходил Серёжа. Она вспомнила, как ей было с ним хорошо, и сравнила с тем, какой он сейчас.

Затем главная героиня направилась к старой подруге Лидке. В её доме многое изменилось, да и сама она очень похорошела. Лидка встретила подругу очень тепло, и они всё время обсуждали растущий живот Лиды. Она была беременна как раз от того Мити, который долгое время ухаживал за Алей.

Вернувшись из гостей, Аля с тёткой Анисьей разговорились о мужчинах. Тётка все расспрашивала Алю об её ухажёрах. Затем снова обсуждали Митю Ермолова. Алька не выдержала и заплакала, склонившись на плечо к Анисье: «Тетка, тетка, ‹…› пошто меня никто не любит?» Алька верила в любовь и завидовала Лидке с Митей. Тётка пыталась успокоить племянницу, говорила, какая она красивая и что все у неё сложится, затем потихоньку уложила Алю спать.

На следующий день Альке показалось, что её зовёт мать, и она проснулась. Родной дом Али уже много лет пустовал, и поэтому Аля жила у тетки. Босая, она побежала к материнскому дому. Вбежала во дворик, где всё сделано, как хотела мать, пробежала через ворота, через сени, забежала в комнату, где стояла кровать, на которой умерла мать, и прошептала: «Мама, я пришла». Но кроме кота Бусика в доме никто не откликнулся. Кот не ушёл из дому даже после смерти матери, и Аля стала корить себя за то, что мать родную на город променяла. «Мама, мама, я останусь. Слышишь? Никуда больше не поеду... шептала Аля... Слезы текли по её щекам».

Аля была решительно настроена остаться в деревне. Первым делом она прибралась в родительском доме. Как же все-таки прекрасно с утра самой топить печь, самой мыть полы, самой греть самовар. А какое наслаждение ходить босиком по чистому, намытому дому! Аля долго думала, кем будет работать и решила, что станет дояркой. Теперь она не понимала, зачем уехала в людный город обслуживать пьяных дядек, когда дома столько прелестей жизни. Маня и Анисья были против такого решения Али, но всё-таки девушка поехала в город за вещами.

Приехав в квартиру, в которой они два года жили с подругой, первым делом Аля разболталась с Томкой. Та собиралась на вечеринку и звала Альку с собой, но та отказалась. Узнав, что Аля собралась уезжать обратно в деревню, Томка уговорила её остаться и попробовать поработать с ней стюардессой междуна­родного класса. Вся решимость Альки пропала, ведь она мечтала о такой работе. Она осталась.

Через два года осенью Анисье пришло письмо от Али. Краткое, без объяснений: продавай дом, высылай деньги. Анисья за всю свою жизнь ни Альке, ни матери её не перечила, а тут упёрлась, не дрогнула. Мать с отцом всю жизнь в этот дом столько сил вкладывали... Вскоре Анисья слегла. Она всё ждала, что вот-вот откроется дверь и на пороге появится беззаботная, улыбающаяся Алька.

Тетка, а я ведь нашла покупателя. Ну-ка, собирай скорее на стол, обмоем это дело...

Пересказала Екатерина Шарафиева для Брифли.

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Федор Александрович Абрамов

1

Утром со свежими силами Пелагея легко брала полутораверстовый путь от дома до пекарни. По лугу бежала босиком, как бы играючи, полоща ноги в холодной травяной росе. Сонную, румяную реку раздвигала осиновой долбленкой, как утюгом. И по песчаной косе тоже шла ходко, почти не замечая ее вязкой, засасывающей зыби.

А вечером – нет. Вечером, после целого дня возни у раскаленной печи, одна мысль о возвратной дороге приводила ее в ужас.

Особенно тяжело давалась ей песчаная коса, которая начинается сразу же под угором, внизу у пекарни. Жара – зноем пышет каждая накалившаяся за день песчинка. Оводы-красики беснуются – будто со всего света слетаются они в этот вечерний час сюда, на песчаный берег, где еще держится солнце. И вдобавок ноша – в одной руке сумка с хлебом, другую руку ведро с помоями рвет.

И каждый раз, бредя этим желтым адищем – иначе не назовешь, – Пелагея говорила себе: надо брать помощницу. Надо. Сколько ей еще мучиться? Уж не такие это и деньги большие – двадцать рублей, которые ей приплачивают за то, что она ломит за двоих – за троих…

Но так говорила она до той поры, пока пересохшими губами не припадала к речной воде. А утолив жажду и сполоснув лицо, она начинала уже более спокойно думать о помощнице. А на той стороне, на домашней, где горой заслоняет солнце и где даже ветерком слегка потягивает, к ней и вовсе возвращался здравый смысл.

Неплохо, неплохо иметь помощницу, рассуждала Пелагея, шагая по плотной, уже слегка отпотевшей тропинке вдоль пахучего ржаного поля. Худо ли – все пополам: и дрова и вода. И тесто месить – не надо одной руки выворачивать. Да ведь будет помощница – будет и глаз. А будет глаз – и помои пожиже будут. Не набахтаешь в ведро теста – поопасешься. А раз не набахтаешь, и борова на семь пудов не выкормишь. Вот ведь она, помощница-то, каким боком выйдет. И поневоле тут поразмыслишь да пораскинешь умом…

У мостков за лыву – грязную осотистую озерину, в которой, отфыркиваясь, по колено бродила пегая кобыла с жеребенком, – Пелагея остановилась передохнуть. Тут всегда она отдыхает – и летом и зимой, с сорок седьмого. С той самой поры, как встала на пекарню. Потому что деревенская гора немалая – без отдыха не осилишь.

На всякий случай ведро с помоями она прикрыла белым ситцевым платком, который сняла с головы, поправила волосы – жиденькую бесцветную кудельку, собранную сзади в короткий хвостик (нельзя ей показываться растрепой на люди – девья матерь), – затем по привычке подняла глаза к черемухову кусту на горе – там, возле старой, прокоптелой бани, каждый вечер поджидает ее Павел.

Было время, и недавно еще, – не на горе, у реки встречал ее муж. А осенью, в самую темень, выходил с фонарем. Ставь, жена, ногу смело. Не упадешь. А уж по дому своему – надо правду говорить – она не знала забот. И утром печь истопит, и корову обрядит, и воды наносит, а ежели минутка свободная выпадет, и на пекарню прибежит: на неделю – на две дров наготовит. А теперь Павел болен, с весны за сердце рукой хватается, и все – и дом, и пекарня, – все на ней одной.

Глаза у Пелагеи были острые – кажется, это единственное, что не выгорело у печи, – и она сразу увидела: пусто возле куста, нету Павла.

Она охнула. Что с Павлом? Где Алька? Не беда ли какая стряслась дома?

И, позабыв про отдых, про усталость, она схватила с земли ведро с помоями, схватила сумку с хлебом и звонко-звонко зашлепала по воде шатучими жердинами, перекинутыми за лыву.

2

Павел, в белых полотняных подштанниках, в мягких валяных опорках, в стеганой безрукавке с ее плеча, – она терпеть не могла этого стариковского вида! – сидел на кровати и, по всему видать, только что проснулся; лицо потное, бледное, мокрые волосы на голове скатались в косицы…

– На, господи, не вылежался! – выпалила она прямо с порога. – Мало ночи да дня – уже и вечера прихватываешь.

– Нездоровится мне ноне, – виновато потупился Павел.

– Да уж как ни нездоровится, а до угора-то, думаю, мог бы дойти. И сено, – Пелагея кивнула в сторону окошка за передком никелированной кровати, – срам людей – с утра валяется. Для того я вставала ни свет ни заря? Сам не можешь – дочи есть, а то бы и сестрицу дорогую кликнул. Невелика барыня!

– День андела у Онисьи сегодня.

– Большой праздник! Отпали бы руки, ежели бы брату родному пособила.

Хлопая пыльными, все еще не остывшими сапогами, которые плотнее обычного сидели на затекшей ноге, Пелагея оглянула комнату – просторную, чистую, со светлым крашеным полом, с белыми тюлевыми занавесками во все окно, с жирным фикусом, царственно возвышающимся в переднем углу. Взглядом задержалась на ярко-красном платье с белым ремешком, небрежно брошенном на стул возле комода, на котором сверкали новехонькие, еще ни разу не гретые самовары.

– А та где, кобыла?

– Ушла. Девка – известно.

– Вот как, вот как у нас! Сам весь день на вылежке, дочи дома не оследится, а мати хоть убейся. Одной мне надо…

Пелагея наконец скинула сапоги и повалилась на пол. Без всякой подстилки. Прямо на голый крашеный пол.

Минут пять, а то и больше лежала она недвижно, с закрытыми глазами, тяжело, с присвистом дыша. Потом дыхание у нее постепенно выровнялось – крашеный пол хорошо вытягивает жар из тела, – и она, повернувшись лицом к мужу, стала спрашивать его о домашних делах.

Самая главная и самая тяжелая работа по дому была сделана – Алька и корову подоила, и травы на утро принесла. Еще ей радость доставил самоварчик, который, поджидая ее, согрел Павел, – не все, оказывается, давил койку человек, справил свое дело и сегодня.

Она встала, выпила подряд пять чашек крепкого чаю без сахара – пустым-то чаем скорее зальешь жар внутри, потом приподняла занавеску на окне и опять посмотрела в огород. Лежит сено, целый день лежит, а ей уж не прибрать сегодня – отпали руки и ноги…

– Нет, не могу, – сказала она и снова повалилась на пол, на этот раз на ватник, услужливо разостланный мужем. – За вином-то сходил – нет? – спросила она немного погодя.

– Сходил. Взял две бутылки.

– Ну, то ладно, ладно, мужик, – уже другим голосом заговорила Пелагея. – Надо вина-то. Может, кто зайдет сегодня. Много ноне вина-то закупают?

– Закупают. Не все еще уехали к дальним сенам. Петр Иванович много брал. И белого, и красного.

– Как уж не много, – вздохнула Пелагея. – Большие гости будут. Антонида, говорят, приехала, ученье кончила. Не видал?

– Приехала – поминал даве начальник орса. Из района, говорит, на катере вместе с военным ехала, с офицером, – вроде как на природу поинтересоваться захотела. А какая природа? Жениха ловит, взамуж выскочить поскорее хочет. – Пелагея помолчала. – А тебе уж ничего не говорил? Не звал на чашку чая?

Павел пожал плечами.

– Вишь вот, вишь вот, как время-то бежит. Бывало, какое угощенье у Петра Ивановича обходилось без нас? А теперь Павел да Пелагея не в силе – не нужны.

– Ладно, – сказал Павел, – у нас у сестры праздник. Была даве – звала.

– Нет уж, не гостья я ноне, – строго поджала губы Пелагея. – Рук-ног не чую – какие мне гости?

– Да ведь обида ей будет. День андела у человека… – несмело напомнил Павел.

– А уж как знает. Не подыхать же мне из-за ейного андела.

Как раз в эту минуту на крыльце зашаркали шаги, и – легка же на помине! – в избу вошла Анисья.

3

Анисья была на пять лет старше своего брата, но здоровьем крепкая, чернобровая, зубы белые, как репа, и все целехоньки – не скажешь, что ей за пятьдесят.

Замуж Анисья выходила три раза. Первого мужа, от которого у нее был ребенок, умерший еще до года, убили на войне. Со вторым мужем ей пришлось расстаться в сорок шестом году, когда она попала в заключение (сноп жита унесла с поля). А третий муж – из вербованных, приехавший на лесозаготовки с Рязанщины (она его больше всех любила), – пропил у нее все до нитки, избил на прощанье и укатил к законной жене. После этого она уж больше семейного счастья не пытала. Жила вольно, мужиков от себя не отпихивала, но и близко к сердцу не подпускала.

Брата своего Анисья не то что любила – обожала: и за то, что он был у нее единственный, да к тому же хворый, и за то, что по доброте да по тихости своей никогда, ни разу не попрекнул ее за беспутную жизнь. Ну, а перед невесткой, женой Павла, – тут прямо надо говорить – просто робела. Робела и терялась, так как во всем признавала ее превосходство. Домовита – у самой Анисьи никогда не держалась копейка в руках, жизнь загадывает вперед и в женском деле – камень.

Провожая мужа на войну – а было ей тогда девятнадцать лет, – Пелагея сказала: «На меня надейся. Никому не расчесывать моих волос, кроме тебя». И как сказала, так и сделала: за всю войну ни разу не переступила порог клуба.

И, сознавая превосходство невестки, Анисья всякий раз, когда разговаривала с нею, напускала на себя развязность, чтобы хоть на словах стать вровень. Так и сейчас.

– Чего лежишь? – сказала Анисья. – Вставай! Вино прокиснет.

– Все ты со своим вином. Не напилась.

– Да ведь как. В такой день насухо! – Анисья кивнула брату. – Давай, давай – подымай жену. И сам одевайся.

Павел потупился. Анисья по-свойски взялась за его брюки, висевшие на спинке кровати.

– Не тронь ты его, бога ради! – раздраженно закричала Пелагея. – Человек не в здоровье – не видишь?

– Ну тогда хоть ты пойдем.

– И я не пойду. Лежу как убитая. Еле ноги из заречья приволокла. Меня хоть золотом осыпь – не подняться. Нет, нет, спасибо, Онисья Захаровна. Спасибо на почести. Не до гостей нам сегодня.

Анисья растерялась. По круглому румяному лицу ее пошли белые пятна.

– Да что вы, господи! Самая близкая родня… Что мне люди-то скажут…

– А пущай что хошь, то и говорят, – ответила Пелагея. – Умный человек не осудит, а на глупого я век не рассчитываю. – Затем она вдруг посмотрела на Анисью своими сухими строгими глазами, приподнялась на руке. – Ты когда встала-то нынче? А я встала, печь затопила, траву в огородце выкосила, корову подоила, а пошла за реку – ты еще кверху задницей, дым из трубы не лезет. Вот у тебя на щеках и зарево.

– Да разве я виновата?

– А я на пекарню-то пришла, – продолжала выговаривать Пелагея, – да другую печь затопила – одно полено в сажень длины, – да воды тридцать ведер подняла, да черного хлеба сто буханок налила, да еще семьдесят белого. А уж как я у печи-то стояла да жарилась, про то я не говорю. А ты на луг-то спустилась, грабелками поиграла – слышала я, как вы робили, за рекой от ваших песен стекла дрожали, – да не успела пот согнать – машинка: фыр-фыр. Домой поехали… – Пелагея перевела дух, снова откинулась на фуфайку, закрыла глаза.

Павел, избегая глядеть на сестру, примирительно сказал:

– Тяжело. Известно дело – пекарня. Бывал. Знаю.

Пелагея замахала руками:

– Нет, нет, Онисья Захаровна! Премного благодарны. И сами никого не звали, и к другим не пойдем. Не можем. Лежачие.

Больше Анисья не просила. Тихо, с опущенной головой вышла из избы.

– Про людей вспомнила! – хмыкнула Пелагея, когда под окошком затихли шаги. – «Что люди скажут?» А то, что она за каждые штаны имается, про то не скажут?

– Что уж, известно, – сказал Павел. – Не везет ей. А надо бы маленько-то уважить. Сестра…

– Не защищай! Сама виновата. По заслугам и почет…

Павел на это ничего не ответил. Лег на кровать и мокрыми глазами уставился в потолок.

4

Таких домов, как дом Амосовых, теперь уж не строят. Да и раньше, до войны, не много было в деревне.

Великан дом. Двухэтажный шестистенок с грудастым коньком на крыше, большой двор с поветью и сенником и сверх того еще боковая изба-зимница.

Вот с этой-то боковой избы-зимницы и начали разламывать дом – ее в сорок шестом году отхватила старшая сноха (у Захара Амосова четыре было сына, и только один из них, Павел, вернулся с войны). Затем потребовала своей доли вторая сноха – раскатали двор. И, наконец, последний удар нанесла Пелагея, решившая заново строиться на задах. По ее настоянию шестистенок разрубили пополам. И старого дома-красавца не стало…

Безобразная хоромина, напоминающая громадный бревенчатый аналой, стоит на его месте. В непогодь скрипит, качается, несмотря на то что с двух сторон подперта слегами, а зимой еще хуже: суметы снега набивает в сени, кое-как прикрытые сзади старыми тесницами, и Анисья всю зиму держит в избе деревянную лопату.

И все-таки что там ни говори, а весело на Анисьиной верхотуре (нижняя изба, доставшаяся третьей снохе, заколочена), и Алька любила бывать у тетки.

Высоко. Вольготно. Ласточки у самого окошка шныряют. И все видно. Видно, кто идет-едет по деревенской улице, по подгорью, видно, как весной, в половодье, большие белопалубные пароходы выплывают из-за мыса. А кроме того, у тетки всегда люди – не то что у них на задворках. Бабы тащатся из лавки – кому похвастаться покупкой? Тетке. Рабочие на выходной пришли из заречья – где посидеть за бутылкой? У тетки. Все к тетке – и проезжая шоферня, и свой брат колхозник-пьяница, и даже военные без году неделя как понаехали, а к тетке дорожку уж протоптали.

В этот праздничный вечер Альку так и кидало из избы на улицу, с улицы в избу. Хотелось везде ухватить кусок радости – и у тетки, и на улице, где уже начали появляться первые пьяные.

– Ты ведь уже не маленькая – сломя-то голову летать, – заметила ей Анисья, когда та – в который уже раз за вечер! – вбежала в избу.

– А, ладно! – Алька вприпрыжку, козой перемахнула избу, вонзилась в раскрытое настежь окошко. Самое любимое это у нее занятие – оседлать подоконник да глазеть по сторонам.

Вдруг Алька резко подалась вперед, вся вытянулась.

– Тетка, тетка, эвон-то!

– Чего еще высмотрела?

– Да иди ты, иди скорей! – Алька захохотала, заерзала по табуретке.

Анисья, наставлявшая самовар у печи, за занавеской, подошла к ней сзади, вытянула шею.

– А, вон там кто, – сказала она. – Подружки.

Подружками в деревне называли Маню-большую и Маню-маленькую. Две старухи бобылки. Одна медведица, под потолок, – это Маня-маленькая. А другая – ветошная, рвань-старушонка, да, как говорится, себе на уме. Потому и прозвище – Большая. К примеру, пенсия. Дождется Маня-большая этого праздника – сперва закупит чаю, сахару, крупы, буханок десять хлеба, а потом уж пропивает, что останется. А Маня-маленькая не так. Маня-маленькая, как зубоскалили в деревне, жила одну неделю в месяц – первую неделю после получки пенсии. Тут уж она развертывалась: и день и ночь шлепала в своих кирзовых сапожищах по улице, да с песнями, от которых стекла лопались в рамах. А потом Мани-маленькой не видно и не слышно было три недели. Холодная печь, три кота голодных вокруг да уголь на брусе, которым она отмечала на потолке оставшиеся до получки дни.

Подружки стояли посреди пыльной улицы, по которой только что прогнали колхозное стадо. Маня-маленькая невозмутимо, в своем всегдашнем синем платке, повязанном спереди наподобие двускатной крыши, а Маня-большая, задрав кверху голову и слегка покачиваясь, что-то втолковывала ей, для убедительности размахивая темным пальцем у нее под носом.

– Чего-то вот тоже морокуют меж собой, – усмехнулась Алька.

– Люди ведь, – сказала Анисья.

– Манька-то маленькая вроде не в духе. Горло, наверно, сухое.

– С чего быть не сухому-то. У ей самая трезвость сичас. Это та хитрюга с толку сбивает. Вишь ведь, пальцем-то водит. Наверно, траву подговаривает продать.

– Какую? – Алька живо обернулась к тетке. – Это в огородице-то котора? Надо бы маме сказать. Сейчас за винище-то она дешево отдаст.

– Ладно, давай – чего старуху обижать. Не сейчас надо торговать.

– Тетка, – сказала немного погодя Алька, – я позову их?

– Да зачем? Мало они сюда бродят?

– Да ведь забавно! Со смеху помрешь, когда они начнут высказываться.

Анисья не сразу дала согласие. Не для них, не для этих гостей готовилась она сегодня – в душе она все еще надеялась, что невестка одумается – придет, а с другой стороны, как отказать и Альке? Пристала, обвила руками шею – лед крещенский растопит.

Первой вспорхнула в избу Маня-большая – легкая, в пиджачонке с чужого плеча, в мятых матерчатых штанах в белую полоску, женского – только платок белый на голове да платье поверх штанов, а Маня-маленькая в это время еще бухала своими сапожищами по крутой лестнице в сенях. В дверях согнулась пополам. Затем, перешагнув за порог, начала отвешивать поклоны в красный угол.

– Давай, не в монастырь пришла, – съязвила Маня-большая, намекая на давнишнее прошлое своей товарки, когда та стирала на монахов.

– А что? – пробасила Маня-маленькая. – И не в сарай.

– Дура слепая! В углу-то у ей Ленин.

Алька захохотала.

– Ничего, – все так же невозмутимо ответила Маня-маленькая. – Власти от бога.

– Верно, верно, Егоровна, – сказала из-за занавески Анисья. – Пензию-то вам не бог платит. Проходите к столу.

– А стол-то у тебя не шатается, Ониса? Нет? – спросила с намеком Маня-большая.

– У тебя в глазах шатается, – усмехнулась Алька.

Тут с улицы донеслось чиханье и фырканье мотоцикла, и она быстрехонько вскочила на табуретку у окна. При этом шелковое, в красную полоску платье сильно натянулось сзади, и белая ядреная нога открылась поверх чулка.

– Алька, – полюбопытствовала Маня-большая, – какое у тебя там приспособленье? Под самый зад чулок заправляешь.

– Пояс. Неуж не видала? – Алька удивленно выгнула круглую бровь – бровями она была в тетку, – спрыгнула с табуретки, приподняла подол платья.

– Ловко! – одобрительно цокнула языком Маня-большая.

– Како тако поесье под платьем? – Маня-маленькая, близоруко щуря и без того узкие монгольские глаза, вытянула шею. – Нуто те – трусики.

– Трусики! Пень бестолковый! Вот где у меня трусики-то. Смотри! – И Алька со смехом оттянула тугой розовый пояс.

– Тоже кабыть шелковые, – пробурчала Маня-маленькая.

– Я вся шелковая, – хвастливо объявила Алька и, придерживая руками подол платья, игриво повернулась на высоких каблуках.

– Алька, Алька, бесстыдница! – крикнула из-за занавески Анисья. – Разве так баско?

– А чего не баско-то? Не съедим.

– Нельзя так. Она еще ученица, – сказала Анисья и строго посмотрела на Маню-большую.

– Ученица! Нынешняя ученица – знаем: рукой по парте водит, а ногой парня ищет. Алька! Кого я вчерась видела – огороду с солдатом подпирает?

Алька нахмурилась:

– Ври, вралья! Буду я с солдатом. Я с солдатом-то близко никогда не стаивала.

– Ну, тогда с золотыми полосками. Так?

Против этого Алька возражать не стала.

– Вишь ведь, вишь ведь, – опять зацокала языком Маня-большая, – кровь-то в ей ходит! А колобашки-то! Колобашки-то! Колом не прошибешь!

– Хватит, хватит, Архиповна. Я отродясь таких речей не люблю.

Тут Алька от смеха повалилась грудью на стол. А у Мани-большой так и запылал левый глаз зеленым угарным огнем – верная примета, что где-то уже подзаправилась. И поэтому Анисья, не дожидаясь самовара, вынесла закуску – звено докрасна зажаренной трески, поставила на стол четвертинку – поскорее бы только выпроводить такую гостью.

– Пейте, кушайте, гости дорогие.

– Тетка сегодня именинница, – сказала Алька, вытирая слезы.

– Разве? – У Мани-большой от удивления оттянулась нижняя губа. – А чего это брата с невесткой нету?

– Не могут, – ответила Анисья. – Прокопьевна на пекарне ухлопалась – ни ногой, ни рукой пошевелить не может. А сам известно какой – к кровати прирос.

Маня-большая ухмыльнулась.

– Матреха, – закричала она на ухо своей глуховатой подружке, – мы кого сичас видели?

– У Прошичей на задворках.

– О-о! Нуто те – Павел Захарович с женой. В гости направились. У Павла сапоги сверкают – при мне о третьем годе покупал. И сама на каблучках, по-городскому… Богатые…

Больше полугода готовилась Анисья к этому празднику. Все, какие деньги заводились за это время, складывала под замок. Сама, можно сказать, на одном чаю сидела. А стол справила – пальцев не хватит на руках все перемены сосчитать.

Три рыбы: щука свежая, речная, хариусы – по фунту каждый, семга; три каши, три киселя; да мясо жирное, да мясо постное – нельзя Павлу жирного есть; да консервы тройные.

И вот сердце загорелось – все выставила. Нате, лопайте! Пускай самые распоследние гости стравят, раз свои побрезговали. Правда, звено красной – три дня мытарила за него на огороде у Игнашки-денежки – она сперва не вынесла. А потом, когда опоясала с горя второй стакан, и семгу бросила на потраву…

Не стесняясь чужих людей, она безутешно плакала, как малый ребенок, потом вскакивала, начинала лихо отплясывать под разнобойное прихлопыванье старушечьих рук, потом опять хваталась за вино и еще пуще рыдала…

Маня-большая, как кавалер, лапала раскрасневшуюся Альку. Та со смехом отпихивала ее от себя, била по рукам и под конец пересела к Мане-маленькой, которая низким, утробным голосом выводила свою любимую «Как в саду при долине…».

Вдруг Анисье показалось – в руках у Альки рюмка.

– Алька, Алька, не смей!

– Тетка, мы траву спрыскиваем. Я траву у Мани-маленькой торгую.

– Траву? – удивилась Анисья. И махнула рукой: а, лешак с вами! Мне-то что.

– Да я не обманываю, Онисья, – с обидой в голосе заговорила Маня-маленькая. – Когда я обманывала? У меня трава-то чистый шелк.

Алька начала трясти ее темную пудовую руку. К ним потянулась Маня-большая.

– Ну-ко, я колону. Может, и мне маленько отколется. Отколется, Матреха?

– Куда от тебя денешься? Выманишь…

Маня-большая, довольная, подмигивая, закурила, а Маня-маленькая опять зарокотала:

– Травка-то у меня хорошая, девка. Надо бы до осени подождать. В травке-то у меня котанушки любят гулять…

– Да твоим котанушкам по выкошенному-то огороду еще лучше гулять, – сказала Алька.

– Нет, не лучше. Травка-то им надо. Они из травки-то птичек выглядывают…

Маня-маленькая тяжко покачала головой и, обливаясь горючими слезами, затрубила на всю избу:


На мою на могилку,
Знать, никто не придет.
Только раннею весною
Соловей пропоет…

Ее стала утешать Маня-большая:

– Давай дак не стони. Расстоналась… Вон к Ониске и брат родной не зашел… В рожденье…

– Не трожь моего брата! – Тут к Анисье сразу вернулась трезвость. Она изо всей силы стукнула кулаком по столу так, что посуда зазвенела. – Знаю тебя. Хочешь клин меж нас вбить. Не бывать этому!

– Алевтинка! Чего это она? Какая вожжа под хвост попала?

– А ну вас! – рассердилась Алька. – Натрескались. Одна белугой воет, другая чашки бьет.

Окончательно пришла в себя Анисья несколько позже, когда в избу вломились празднично разодетые девки в сопровождении трех военных.

Тот, у которого на плечах были золотые полоски, быстрыми блестящими глазами обежал избу, воскликнул, подмигивая Мане-большой (за хозяйку принял):

– Гуляем, тетушки?

– Маленько, товарищ… Старухи пенсионерки… – Маня-большая икнула для солидности. – Советская власть… Крепи оборону… Правильно говорю, товарищ?

– Уполне, – в тон ей ответил офицер, затем стал со всеми здороваться за руку.

– По-нашему, товарищ, – одобрила его Маня-большая и, повернувшись к Анисье, круто распорядилась: – А ты чего глаза вылупила? Не знаешь, как гостей принимают?

5

Место им досталось неважное – с краю, у комода, и не на стульях с мягкой спиночкой, а на доске – скрипучей полатнице, положенной на две табуретки.

Но Пелагея и этим местом была довольна. Это раньше, лет десять-двенадцать назад, она бы сказала: нет, нет, Петр Иванович! Не задвигай меня на задворки. На задворках-то я и дома у себя насижусь. А я хочу к оконышку поближе, к свету, чтобы ручьем в оба уха умные речи текли. Да лет десять-двенадцать назад и напоминать бы не пришлось хозяину – сам стал бы упрашивать. А она бы еще так и покуражилась маленько.

Но ведь то десять-двенадцать лет назад! Павел тогда бригадир, самой ей в рот каждый смотрит – не перепадет ли буханка лишняя. А теперь незачем смотреть, теперь в магазинах хлеб не выводится. А ведь какова цена хлебу – такова и пекарихе. На что же тут обижаться? Спасибо и на том, что вспомнил их Петр Иванович.

Когда от Петра Ивановича прибежал мальчик с записочкой, они с Павлом уже ложились спать. Но записочка («Ждем дорогих гостей») сразу все изменила.

Петр Иванович худых гостей не позовет, не такой он человек, чтобы всякого вином поить. Перво-наперво будут головки: председатель сельсовета да председатель колхоза, потом будет председатель сельпо с бухгалтером, потом начальник лесопункта – этот наособицу, сын Петра Ивановича у него служит.

Потом пойдет народ помельче: пилорама, машина грузовая, Антоха-конюх, но и без них, без шаромыг, шагу не ступишь. Надо, скажем, дом перекрыть – походишь, покланяешься Аркаше-пилорамщику. А конюха взять. Кажись, теперь, в машинное время, и человека бесполезнее его нету. А нет, шофер шофером, а конюх конюхом. Придет зима, да прижмет с дровами, с сеном – не Антохой, Антоном Павловичем назовешь.

Антониду с Сергеем, детей Петра Ивановича, они за столом уже не застали: люди молодые – чего им томиться в праздник в духоте?

Хозяйка, Марья Епимаховна, потащила было Пелагею на усадьбу – летнюю кухню показывать, – да она замотала головой: потом, потом, Марья Епимаховна. Ты дай мне сперва на людей-то хороших досыта насмотреться да скатерть-самобранку разглядеть.

Стол ломился от вина и яств. Петр Иванович все рассчитал, все усмотрел. Жена директора школы белого не пьет – пожалуйте шинпанского, Роза Митревна. Лет десять, наверно, а то и больше темная бутылка с серебряным горлышком пылилась в лавке на полке – никто не брал, а вот пригодилась: спотешила себя Роза Митревна, обмочила губочки крашеные…

Петр Иванович всю жизнь был для Пелагеи загадкой. Грамоты большой не имеет, три зимы в школу ходил, должности тоже не выпало – всю жизнь на ревизиях: то колхоз учитывает, то сельпо проверяет, то орс, а ежели разобраться, так первый человек на деревне. Не обойдешь! И руки мягкие, век топора не держали, а зажмут – не вывернешься.

В сорок седьмом году, когда Пелагея первый год на пекарне работала, задал ей науку Петр Иванович. Пять тысяч без мала насчитал. Пять тысяч! Не пятьсот рублей. И Павел тогда считал-считал, до дыр бумаги вертел – с грамотой мужик, – и бухгалтерша считала-пересчитывала, а Петр Иванович как начнет на счетах откладывать – не хватает пяти тысяч, и все. Наконец Пелагея, не будь дурой, бух ему в ноги: выручи, Петр Иванович! Не виновата. И сама буду век бога за тебя молить, и детям накажу. «Ладно, говорит, Пелагея, выручу. Не виновата ты – точно. Да я, говорит, не для тебя это и сделал. Я, говорит, той бухгалтерше урок преподал. Чтобы хвост по молодости не подымала». И как сказал – так и сделал. Нашлись пять тысяч. Вот какой человек Петр Иванович!

Самым важным, гвоздевым гостем сегодня у Петра Ивановича был Григорий Васильевич, директор школы. Его пуще всех ласкал-потчевал хозяин. И тут голову ломать не приходилось – из-за Антониды. Антонида в школе работать будет – чтобы у нее ни камня, ни палки под ногами не валялось.

А вот зачем Петр Иванович Афоньку-ветеринара отличает, Пелагее было непонятно. Афонька теперь невелика шишка, не партейный секретарь, еще весной сняли, шумно сняли, с прописью в районной газетке, и когда теперь вновь подымется?

А в общем, Пелагея недолго ломала голову над Афонькой. До Афоньки ли ей, когда кругом столько нужных людей! Это ведь у Сарки-брюшины, жены Антохи-конюха (вот с кем теперь приходится сидеть рядом!), никаких забот, а у нее, у Пелагеи, муж больной – обо всем надо самой подумать.

И вот когда председатель сельсовета вылез из-за стола да пошел проветриться – и она вслед за ним. Встала в конец огородца – дьявол с ним, что он, лешак, рядом в нужнике ворочается, зато выйдет – никто не переймет. А перенять-то хотели. Кто-то вроде Антохи-конюха – его, кажись, рубаха белая мелькнула – выбегал на крыльцо. Да, верно, увидел, что его опередили, – убрался.

Ну и удозорила – и о сене напомнила, и об Альке словцо закинула. С сеном – вот уж не думала – оказалось просто. «Подведем Павла под инвалидность, как на колхозной работе пострадавши. Дадим участок».

А насчет Альки, как и весной, о Первом мае, начал крутить:

– Не обещаю, не обещаю, Пелагея. Пущай поробит годик-другой на скотном дворе. Труд – основа…

– Да ведь одна она у меня, Василий Игнатьевич, – взмолилась Пелагея. – Хочется выучить. Отец малограмотный, я, Василий Игнатьевич, как тетера темная…

– Ну, ты-то не тетера.

– Тетера, тетера, Вася (тут можно и не Василий Игнатьевич), голова-то смалу мохом проросла (наговаривай на себя больше: себя роняешь – его подымаешь).

Председатель – кобелина известный – потянул ее к себе. Пелагея легонько, так, чтобы не обидеть, оттолкнула его (не дай бог, кто увидит), шлепнула по жирной спине.

– Не тронь мое костье. Упаду – не собрать.

– Эх, Полька, Полька… – вздохнул председатель. – Какие у тебя волосы раньше были! Помнишь, как-то на вечерянке я протащил тебя от окошка до лавки? Все хотелось попробовать – выдержат ли? Золото – не косу ты носила.

– Давай не плети, лешак, – нахмурилась Пелагея. – Кого-нибудь другого таскал. Так бы и позволила тебе Полька…

– Тебя! – заупрямился председатель.

– Ну ладно, ладно. Меня, – согласилась Пелагея. Чего пьяному поперек вставать.

И вдруг почувствовала, как слегка отпотели глаза – слез давно нет, слезы у печи выгорели. Были, были у нее волосы. Бывало, из бани выйдешь – не знаешь, как и расчесать: зубья летят у гребня. А в школе учитель все электричество на ее волосах показывал. Нарвет кучу мелких бумажек и давай их гребенкой собирать…

Пелагея, однако, ходу воспоминаниям не дала – не затем дожидалась этого борова, чтобы вспоминать с ним, какие у нее волосы были. И она снова повернула разговор к делу. Легко с пьяным-то начальством говорить: сердце напоказ.

– Ладно, подумаем, – проворчал сквозь зубы председатель (головой-то, наверно, все еще был на вечерянке).

А потом – как в прошлый раз: «Отдай за моего парня Альку. Без справки возьмем». Да так пристал, что она не рада была, что и разговор завела. Она ему так и эдак: ноне не старое время, Васенька, не нам молодое дело решать. Да и Алька какая еще невеста – за партой сидит…

– Хо, она, может, еще три года будет сидеть. – Альке неважно давалось ученье: в двух классах по два года болталась.

Потом в психи ударился, в бутылку полез:

– А-а, тебе мой парень не гленется?

– Гленется, гленется, Василий Игнатьевич.

Тут уж Васей да Васенькой, когда человек в кураж вошел, называть ни к чему. А сама подумала: с чего же твой губан будет гленуться? Ведь ты и сам не ягодка. Тоже губан. Помню, не забыла, как до моей косы на вечерянках добирался.

Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".

Федор Александрович Абрамов

Утром со свежими силами Пелагея легко брала полутораверстовый путь от дома до пекарни. По лугу бежала босиком, как бы играючи, полоща ноги в холодной травятной росе. Сонную, румяную реку раздвигала осиновой долбленкой, как утюгом. И по песчаной косе тоже шла ходко, почти не замечая ее вязкой, засасывающей зыби.

А вечером - нет. Вечером, после целого дня возня у раскаленной печи, одна мысль о возвратной дороге приводила ее в ужас.

Особенно тяжело давалась ей песчаная коса, которая начинается сразу же под угором, внизу у пекарни. Жара - зноем пышет каждая накалившаяся за день песчинка.

Оводы-красики беснуются - будто со всего света слетаются они в этот вечерний час сюда, на песчаный берег, где еще держится солнце. И вдобавок ноша - в одной руке сумка с хлебом, другую руку ведро с помоями роет.

И каждый раз, бредя этим желтым адищем - иначе не назовешь, - Пелагея говорила себе: надо брать помощницу. Надо. Сколько ей еще мучиться? Уж не такие это деньги большие - двадцать рублей, которые ей приплачивают за то, что она ломит за двоих-за троих…

Но так говорила она до той поры, пока пересохшими губами не припадала к речной воде. А утолив жажду и сполоснув лицо, она начинала уже более спокойно думать о помощнице. А на той стороне, на домашней, где горой заслоняет солнце и где даже ветерком слегка потягивает, к ней и вовсе возвращался здравый смысл.

Неплохо, неплохо иметь помощницу, рассуждала Пелагея, шагая по плотной, уже слегка отпотевшей тропинке вдоль пахучего ржаного поля. Худо ли - все пополам: и дрова, и вода. И тесто месить - не надо одной руки выворачивать. Да ведь будет помощница - будет и глаз.

А будет глаз - и помои пожиже будут. Не пабахтаешь в ведро теста - поопасешься. А раз не набахтаешь, и борова на семь пудов не выкормишь. Вот ведь она, помощница-то, каким боком выйдет. И поневоле тут поразмыслишь да пораскинешь умом…

У мостков за лыву - грязную осотистую озерину, в которой, отфыркиваясь, по колено бродила пегая кобыла с жеребенком, - Пелагея остановилась передохнуть. Тут всегда она отдыхает - и летом, и зимой, с сорок седьмого.

С той самой поры, как встала на пекарню. Потому что деревенская гора немалая - без отдыха не осилить.

На всякий случай ведро с помоями она прикрыла белым ситцевым платком, который сняла с головы, поправила волосы - жиденькую бесцветную кудельку, собранную сзади в короткий хвостик (нельзя ей показываться растрепой на люди - девья матерь), - затем по привычке подняла глаза к черемухову кусту на горе - там, возле старой, прокоптелой бани, каждый вечер поджидает ее Павел.

Было время, и недавно еще, - не на горе, у реки встречал ее муж. А осенью, в самую темень, выходил с фонарем. Ставь, жена, ногу смело. Не упадешь. А уж по дому своему - надо правду говорить - она не знала забот.

И утром печь истопит, и корову обрядит, и воды наносит, а ежели минутка свободная выпадет, и на пекарню прибежит: на неделю-на две дров наготовит. А теперь Павел болен, с весны за сердце рукой хватается, и все - и дом, и пекарня, - все на ней одной. Глаза у Пелагеи были острые - кажется, это единственное, что не выгорело у печи, - и она сразу увидела: пусто возле куста, нету Павла.

Она охнула. Что с Павлом? Где Алька? Не беда ли какая стряслась дома?

И, позабыв про отдых, про усталость, она схватила с земли ведро с помоями, схватила сумку с хлебом и зонко-звонко зашлепала по воде шатучими жердинами, перекинутыми за лыву.

Павел, в белых полотняных подштанниках, в мягких валяных бурках, в стеганой безрукавке с ее плеча, - она терпеть не могла этого стариковского вида! - сидел на кровати и, по всему видать, только что проснулся: лицо потное, бледное, мокрые волосы на голове скатались в косицы…

На, господи, не вылежался! - выпалила она прямо с порога. - Мало ночи да дня - уже и вечера прихватываешь.

Нездоровится мне ноне, - виновато потупился Павел.

Да уж как ни нездоровится, а до угори-то, думаю, мог бы дойти. И сено, - Пелагея кивнула в сторону окошка за передком никелированной кровати, - срам людей с утра валяется. Для того я вставала ни свет ни заря? Сам не можешь - дочь есть, а то бы и сестрицу дорогую кликнул. Не велика барыня!

День ангела у Онисьи сегодня.

Большой праздник! Отпали бы руки, ежели бы брату родному пособила.

Хлопая пыльными, все еще не остывшими сапогами, которые плотнее обычного сидели на затекшей ноге, Пелагея оглянула комнату - просторную, чистую, со светлым крашеным полом, с белыми тюлевыми занавесками во все окно, с жирным фикусом, царственно возвышающимся в переднем углу. Взглядом задержалась на ярко-красном платье с белым ремешком, небрежно брошенном на стул возле комода, на котором сверкали новехонькие, еще ни разу не гретые самовары.

В двух словах: Женщина из сибирской деревни всю жизнь тяжело работает ради единственной дочери, мечтая вывести её в люди. Дочь бросает мать, тайком уехав в город с молодым офицером, и женщина умирает в одиночестве.

Пелагея Амосова жила в сибирской деревне, работала поварихой в хлебопекарне.

Пелагея Амосова - немолодая женщина из сибирской деревни.

Её муж Павел болел, а дочь Алька охотнее вертелась возле зеркала, чем помогала по хозяйству.

Павел - муж Пелагеи, тихий, добрый и очень больной человек.

Алька - дочь Пелагеи, восьмиклассница, распущенная девица.

Старшая сестра Павла, Анисья, праздновала именины, но Пелагея ждала приглашения не от неё, а от Петра Ивановича, самого уважаемого в деревне человека, который отмечал окончание учёбы дочери и сына.

Анисья - старшая сестра Павла, любит гульнуть.

Пётр Иванович - местный ревизор, самый влиятельный человек в деревне.

Анисья, трижды побывавшая замужем, жила вольно, мужиков от себя не отгоняла. Брата Павла она любила, а его жену Пелагею побаивалась и уважала за домовитость и верность мужу.

Рассчитывая, что брат с женой придут на именины, Анисья накрыла богатый стол, но родственники так и не пришли, зато Алька притащила двух местных баб-выпивох. Одна из них, Маня-большая, была мелкой, ехидной старушкой себе на уме, за что и получила прозвище.

Маня-большая - местная выпивоха, мелкая и ехидная старушка себе на уме.

Выпивохи сообщили, что Пелагея с Павлом отправились в гости к Петру Ивановичу. Анисья обиделась и в сердцах выставила на стол всё богатое угощение – «пускай самые распоследние гости стравят, раз свои побрезговали».

Не стесняясь чужих людей, она безутешно плакала, <…> потом вскакивала, начинала лихо отплясывать под разнобойное прихлопыванье старушечьих рук, потом опять хваталась за вино и ещё пуще рыдала…

Пелагея знала, что у Петра Ивановича соберутся все «хорошие люди» – сельское начальство, и хотела переговорить с председателем сельсовета. Лет десять назад, когда хлеба не хватало, Пелагею приглашали первой. Теперь же записочку с приглашением она получила в последний момент.

Пётр Иванович, полуграмотный человек, кончивший всего три класса, всю жизнь проводил ревизии – проверял бухгалтерию колхоза, сельпо. В 1947 году, в первый год работы Пелагеи в пекарне, Пётр Иванович насчитал ей пять тысяч рублей недостачи, а потом «нашёл» деньги и с тех пор получал хлеб даром.

Пелагея добилась от председателя обещания дать Альке возможность учиться дальше, для чего была нужна справка из сельсовета. Сейчас Алька переходила в восьмой класс. Училась она плохо, чуть ли не в каждом классе по два года сидела, но Пелагея мечтала, чтобы дочь получила образование и выбилась в люди.

Павел выпил несколько рюмок, и ему стало совсем плохо. Пелагее пришлось отвести мужа домой. У самой избы Амосовых встретила Анисья и устроила скандал на всю улицу. Пелагею утешало, что «не было поблизости хороших людей», а значит и скандал скоро забудется.

Место поварихи в пекарне Пелагее досталось после того, как она переспала с председателем рабочего комитета. Женщина не знала, догадался ли муж о её измене, и до сих пор сомневалась в том, кто отец её дочери.

Закравшееся в душу сомнение - не сорняк в огороде, который вырвал с корнем, и делу конец. Сомнение, как мутная вода, всё делает нечистым и неясным.

Вдруг Пелагея захотела увидеть Альку, отправилась на поиски, благо ночь была белая, и нашла её в клубе, где та отплясывала сначала с комсомольским секретарём, потом – с офицером из стоящей возле села войсковой части.

Пелагея загордилась своей красавицей-дочкой и пригласила всю компанию к себе. Дома она обнаружила, что Павел при смерти. Спас его офицер Владислав – влил в рот лекарство и послал машину в районный центр за доктором.

Владислав - офицер стоящей возле села войсковой части, ухаживает за Алькой.

Доктор сказал, что Павел больше не встанет на ноги, но через семнадцать дней больной сам вышел из избы. Две недели Пелагея ухаживала за мужем, а в пекарне работали Анисья с Алькой.

Владислав часто появлялся в пекарне, покупая хлеб для своей части, ухаживал за Алькой и постепенно стал для Пелагеи почти зятем. Женщина радовалась, глядя на их любовь, только одно её огорчало – о будущем Владислав не заговаривал.

Внезапно Алька, сказавшись беременной, укатила в город, а Павел от горя слёг и через три дня умер. Дочь на похороны не явилась, а Пелагея поняла, что никогда не ценила робкого, покорного мужа.

После похорон Пелагея стала жить не спеша – ходила за грибами-ягодами, хлопотала по хозяйству. Алька не писала, и женщина беспокоилась. Глубокой осенью Пелагея заболела и сильно ослабла. Она сопротивлялась болезни, «целыми днями делала что-нибудь возле дома», а в погожие дни выходила посмотреть на пекарню и вспоминала свою жизнь.

Первенец Пелагеи умер после войны из-за голода. Она не могла допустить, чтобы и Алька умерла, поэтому и изменила мужу, а потом завоевала село своим чудесным хлебом.

Люди к Пелагее почти не заходили – Анисью она прогнала сразу после похорон. На Октябрьские праздники к ней заявилась Маня-большая и сообщила, что сельсовет выслал Альке справку на паспорт, а затребовала её войсковая часть.

Пелагея решила, что Алька сейчас с Владиславом. Маня-большая съездила в город и узнала, что Алька работает официанткой в ресторане, но о ребёнке ничего известно не было. Пелагея, однако, немного успокоилась и решила проветрить хранящиеся в сундуках отрезы тканей, которые собирала всю жизнь.

Перед Новым годом в сельпо завезли плюшевые жакеты. Обрадованная Пелагея купила по жакету себе и Альке, а на обратном пути от дочери Петра Ивановича узнала, что это уже не носят.

Для Пелагеи это был удар. Глядя на отрезы, ради которых тяжело работала, она поняла, что её жизнь прошла зря. Раньше мануфактура была ценным товаром, который можно было обменять на продукты. Теперь же магазины полны одежды и тканей, и труд Пелагеи обесценился.

Пелагея слегла и проболела всю зиму. Изредка от Альки приходили короткие, неласковые письма, и Пелагея до сих пор не знала, с Владиславом она живёт или одна.

В середине января к Пелагее зашёл пьяный сын Петра Ивановича и начал жаловаться, что его сердце разбито вдребезги. Пелагея поняла, что парень страдает из-за любви к Альке, о чём и написала дочери, но той было всё равно.

Ранней весной Пелагея с трудом дошла до пекарни и обнаружила, что новая повариха превратила её в грязный сарай. Это добило женщину.

Жить бы, шагать по оттаявшей земле босыми ногами да всей грудью вдыхать тёплый ветер из заречья. А она лежала, и дыхание у неё было тяжёлое, взахлёб, с присвистом.

Ухаживать за Пелагеей пришла Анисья. Выгонять больная её не стала – Маня-большая уже начала прицениваться к её добру.

Однажды ночью к Пелагее пришёл Пётр Иванович, постаревший, опустившийся, с тоской в глазах и под хмельком. Он сообщил, что Алька с Владиславом уже не живёт, и признался, что его сын давно сохнет по ней. А потом Пётр Иванович начал молить Пелагею, чтобы та выдала Альку замуж за его сына – может тогда парень бросит пить.

Пелагею захлестнуло «тёмное, мстительное чувство». Она поняла, что ненавидит Петра Ивановича с тех пор, как он насчитал ей недостачу, из-за которой Пелагея чуть в проруби не утопилась.

Пелагея плохо помнила, как ушёл Пётр Иванович. Её душили жар и кашель, но и хорошо было до слёз, ведь теперь она непременно породниться с Петром Ивановичем. На миг Пелагея потеряла сознание, а потом с трудом сползла на прохладный деревянный пол. Там и нашла её утром Анисья мёртвой.

Алька на похороны не приехала – «она плавала буфетчицей на одном из видных пассажирских пароходов, ходивших по Северной Двине». Явившись неделю спустя, девица справила по родителям пышные поминки, распродала хозяйство, заколотила дом и отправилась обратно на пароход – ей не хотелось терять такое весёлое и прибыльное место.



Просмотров